Авиационный спорт
Добавить новость
Новости

Дмитрий Быков // «Дилетант», №10, октябрь 2021 года

0 117
«В каждом заборе должна быть дырка» ©

Анатолий РыбаковАнатолий Рыбаков

1

На фоне Аксёнова, Трифонова, Стругацких, Шукшина, Гроссмана — Рыбаков был именно крепкий советский писатель, умелый сюжетостроитель, мастер производственного романа (умевший сделать такой роман увлекательным, что само по себе высший пилотаж). Но случай Рыбакова оказался особенным — иногда именно устойчивый, опытный, въедливый бытописатель после нескольких честных советских сочинений пишет нечто принципиально не совместимое с советской литературой. Сбить такого человека с панталыку крайне сложно. Он не похож на нервного диссидента. Он умеет ждать, умеет бороться с редакторами, брать их на измор и добиваться своего. Невозможно представить, кто ещё из совлита смог бы сначала написать «Тяжёлый песок», а потом пробить его в советскую печать в 1978 году. И трудно представить советский роман, который бы двадцать лет лежал в столе и не потерял свежести; больше скажу — трудно представить роман, напечатанный в разгар перестройки и сохраняющий сегодня всё своё значение, роман, который интересен не разоблачением сталинизма (хотя и это не потеряло актуальности), но фиксацией тектонических сдвигов, которые в тридцатые никто не мог осмыслить, а в семидесятые уцелело слишком мало свидетелей. «Дети Арбата» — роман о детях двадцатых, которых вытеснили люди тридцатых, и это самая интересная тема, на которую и посейчас мало что написано. Любой историк вынужден оглядываться на роман Рыбакова, где запечатлено самое таинственное — самоистребление революции.

Как писал Набоков в Ultima Thule, выдержать откровение — как бы удар небесной молнии — способен только человек атлетического сложения, упорный и настойчивый до занудства. Вот Рыбаков был такой — физически стойкий, почему и смог прожить без малого 88 лет; работяга, имевший далеко не только писательский опыт, а и шофёрский, и инженерский, и офицерский. Побывал он и в ссылке — до Большого террора, почему и отделался сравнительно легко, но увидеть и понять успел многое. Начинал он с прозы типично советской, именно производственной, на сегодняшний вкус очень плоской, потому что про героев сразу всё понятно: полноваты и суетливы отрицательные, молчаливы и белозубы положительные, отрицательные всегда мухлюют, положительные рубят сплеча и хоть грубоваты, зато надёжны. По «Водителям» трудно предположить, что автор их напишет хотя бы «Каникулы Кроша», не говоря уж о зрелых шедеврах. Стилистически это примерно вот что:

«— Не будь Стаханова как человека с такой фамилией, стахановское движение всё равно было бы. Правда?

— Да, конечно, только по-другому называлось бы.

— Значит, новаторство — не случайное достижение одного человека, а результат новых процессов жизни: новатор дал им своё имя, но они его породили. Приглядись к Тимошину, Королёву, Дёмину, Пчелинцеву. Термин «побольше» для них недостаточен. Они говорят: «Побольше, получше, подешевле».

— Я тебя понимаю,— сказал Любимов,— но не рискованно ли обосновывать этим наши расчёты? Наряду с шофёром Дёминым есть, скажем, шофёр Пескарёв.

— Есть. А равняться придётся по Дёмину, потому что прогрессивное начало — он, а не Пескарёв. Это и будет нашим ответом Канунникову.

Третий час ночи. Все разошлись, но в окне директорского кабинета горит свет. Поляков ещё работает».


Это нормальный суконный стиль позднего сталинизма, где индивидуальность вытаптывалась на корню: герои отличаются только фамилиями (плюс — отрицательные от положительных — комплекцией), психологических проблем нет — только производственные, любовная линия чисто номинальная, всё в целом производит впечатление технической документации — но нам ведь важно понять, каким образом этот же автор написал «Детей Арбата». А вот примерно таким же образом, как красный директор, человек от сохи, становился профессором, профессионалом высочайшего класса: не только время вертикальной мобильности — двадцатые годы — воспитывало Рыбакова, он сам, как большинство людей этого времени, рассчитан был на вертикальный рост, непрерывное самосовершенствование, эволюцию. В «Водителях» был тот минимум, с которого можно стартовать: умение видеть проблему и с некоторым даже азартом описывать производственный процесс. Кто этого не умеет, тому, по-моему, и в психологической прозе делать нечего. Страшно признаться, но, если мне на выбор предложат советский производственный роман или постмодернистское бессюжетное плетение словес, я с большим удовольствием (хотя удовольствие тут не совсем то слово) прочту советский роман. По крайней мере в этом блюде есть мясо, хоть и отсутствуют специи.

Плюс к этой писательской честности, которой у него не отнять, он умел писать и увлекательно, если от литературы требовалась увлекательность, и потому дебютировал всё-таки детской прозой — трилогией «Кортик», «Бронзовая птица» и «Выстрел» (заканчивал уже в семидесятые). Это было своё, родное — двадцатые, революционный романтизм и воспоминания о МОПШКе — Московской опытно-показательной школе-коммуне, которой заведовал легендарный педагог Моисей Пистрак (расстрелянный в 1937 году). Вот эта авантюристическая закваска двадцатых, опыт МОПШКи, о котором он рассказал в 1997 году в «Романе-воспоминании», и принадлежность к людям вертикального развития — сделали Рыбакова писателем, и несмотря на вынужденные уступки соцреализму, он умел писать интересно, а это полдела.

2

Вероятно, интерес его к романам для юношества оказался спасителен: юношеская и даже детская литература в СССР ставила вопросы более серьёзные и радикальные, чем взрослая, чаще всего азбучная. Именно это, кажется, имел в виду Маршак, говоря, что для детей надо писать, как для взрослых, только лучше. Взрослая литература обязана была решать проблемы производственные, религиозных же не касалась вовсе; подростковая проза могла задумываться и о смысле жизни, и о любви — пусть подростковой, но оттого не менее страстной, и об экзистенциальной проблематике, с которой всякий ребёнок, хочешь не хочешь, сталкивается. Рыбаков написал для подростков и юношества две трилогии — вторая, про Кроша (Сергея Крашенинникова), принесла ему настоящую славу. Крош, по замечанию Льва Аннинского, был классический герой шестидесятых — и не зря его фирменный вопрос был «Где логика?».

Почему Рыбаков писал трилогиями? Не только потому, что это вообще оптимальная форма для романа — тема — антитеза — синтез, и лучше трилогии только тетралогия с её соответствием четырём темпераментам и соответственно четырём временам года; это всё шуточки, а вот сейчас будет серьёзно. Рыбаков вообще развивался в соответствии с диалектикой, предполагающей именно гегелевскую триаду. Трилогиями были все его наиболее знаменитые книги, и в «Тяжёлом песке» три части,— как бы три повести, объединённые фигурой рассказчика, причём самая удачная всегда третья. Почему так? Потому что первая вещь у Рыбакова всегда такая, как надо, в полном соответствии с каноном. Вторая — сомнение. Третья — опровержение канона, отказ от него, скрытый бунт. И все советские люди — хорошие, честные советские люди, а таких было очень много,— развивались по этому сценарию: начинали с советской правоверности, проходили через так называемое горнило сомнений и заканчивали тайным или явным инакомыслием, как советский генерал Пётр Григоренко или советский физик Андрей Сахаров. Они были правоверными ленинцами, сторонниками истинной, как им казалось, социальной справедливости; потом замечали то, что им казалось отклонениями от ленинского пути; потом понимали, что вышло нечто совершенно обратное задуманному. Это был нормальный советский путь, путь человека, рождённого в десятые или двадцатые, путь человека, которому внушили мысли о справедливости и равенстве — а подкрепить их жизненной практикой не считали нужным. Первая книга — «Приключения Кроша» — ещё глубоко советская, «Каникулы Кроша» — уже с нотками иронии, а вот «Неизвестный солдат» — умная и во многом пророческая.

Это могучая вещь. Она умно построена — развивается в двух планах, в середине шестидесятых и в сорок втором, и по мере того, как в шестидесятые отсеиваются трое из пяти кандидатов на неизвестного солдата, так и в сорок втором трое гибнут, а остаются двое; и подвиг, как выясняется, совершил не тот, которого уже назначили героем... но какая разница? Ведь подвиг — всякая смерть на войне, а результат вторичен; войны выигрываются степенью вот этой готовности умирать, а не результатами. Это, кстати, касается любых противостояний, это Толстой прямее всех сформулировал в «Войне и мире»: кто больше поставил, тот и победил. Но вот парадокс: я не обладаю сегодня той свободой высказывания, которая была у Рыбакова в застойном семидесятом году. Я не могу сказать очень многого из того, что он — хотя бы намёком — говорил; я не могу — а он мог — прямо сказать, что культ Победы создавали люди, которые этой Победы не понимали и по-настоящему не чтили. Я не могу прямо сказать, что страна, как мать старшины Бокарева, после этой войны доживала, а не жила, и не было в стране, как в её избе, мужской руки. То есть я могу только намекать на вещи, про которые Рыбаков написал, а Смирнов в том же семидесятом снимал «Белорусский вокзал», и о природе героизма, как высказался он, высказываться не могу. И всё, что я могу себе позволить, — это замечание о том, что ключевая фигура в этом повествовании Михеев, а не Крош; что представитель большинства — именно Михеев, и язык не повернётся его осудить. Он ведь не предатель вовсе. Он просто типичный представитель, всем жить надо, и хотя автору он чрезвычайно неприятен, никто его не осуждает. Как и Воронов, который руководит бригадой вполне по-советски, ему план давать надо, работать некому,— кто его осудит за то, что для него на первом месте этот план, а не могила неизвестного солдата? Сама метафора Неизвестного Солдата — который всегда неизвестный, потому что личность войной стирается и может быть возвращена только после смерти,— тут тоже исключительно важна, и её одной хватило бы, чтобы эту повесть помнили. Но ещё важней внутренний конфликт, который убран на второй план.

Вот Зоя, внучка Корюшкина, того самого, который и забросал гранатами немецкий штаб. Она при первом знакомстве говорит Крошу: какая разница, где кто похоронен? Мёртвым безразлично. Он с самого начала определяет её для себя как модерновую девицу. Но Крош и сам человек модерна, и именно его тайный внутренний конфликт создаёт напряжённую, тревожную интонацию этой повести: человеку модерна не положено зависеть от корней. Он не должен слишком любить ближних, да ближних у него и нет. Он сам до известной степени перекати-поле, как Люда, самая обаятельная героиня повести (ещё очень хорошо вышла Наташа, которой по большому счёту никто не нужен, потому что она новый человек и всё это уже переросла: говорит же она «Я уже в десятом классе», а Крош удивительным образом остался подростком). И получается, однако, что эти модерновые девушки и не менее современные Кроши мучительно зависят от самых что ни на есть корней: Зоя приезжает на могилу неизвестного солдата (о котором ничего не знает), а Крош, не склонный к лирическим излияниям, оглядывается — и это очень символично, что оглядывается,— и вдруг этот необъяснимый лирический возглас: «Россия ты моя, Россия!» И это выходит у него не фальшиво ничуть, потому что он тоже Россия; и сколько бы вы все ни говорили, что она тысячу раз скомпрометировала себя и нас,— мы как-то от неё никуда, как и от солдатских могил. Это древнее и родовое, что никак не вяжется с модерном и всегда ему противостоит, оказывается непобедимым; и как бы Крош ни презирал временами собственных родителей — молодящуюся мать с её романом на стороне, стареющего отца с его беспомощностью,— а хорошо ему только дома; здесь Рыбаков предсказал участь всех российских модернизаций — уютное, презренное, неизбежное плюханье в родную стихию. Хорошо, если Наташа это перерастёт, но что-то непохоже.

3

Главной темой Рыбакова и был этот модерн двадцатых годов, судьба великих преобразователей, которых съело человеческое и, более того, родное, родовое.

В 1964 году он написал небольшой роман «Лето в Сосняках» — конспект всех его прошлых и будущих сочинений (есть там даже глава о холокосте, предрекающая «Тяжёлый песок»). Это вещь небольшая, и многие упрекают её сейчас в некоторой, что ли, скачкообразности повествования — дело в том, что о многом приходилось умалчивать, а у Рыбакова не так хорошо, как у Трифонова, была разработана поэтика этих умолчаний. Эта книга выполняет двоякую задачу: с одной стороны, это попытка объяснить себе, уговорить себя, что есть возможность выправить советский проект («Пусть они не повторяют наших ошибок, пусть повторят наши подвиги. В конце концов, хуже всего — ничего не делать»). На таких людях, как герой этой книги Миронов, советский проект мог и должен был удержаться, но ужас в том, что ничего не забывается, не срастается, что идеальная и жутковатая героиня Лиля — такого образа России тогда, пожалуй, больше не было — сквозь бархатный голос жениха всё время слышит голос своей измученной матери и ничего не может забыть, ничего не прощает. «По какому закону она мучилась?» — «Не по закону, по беззаконию»,— пробует объяснить Миронов и сам себе, кажется, не верит. Рыбаков был очень хороший человек и терпеть не мог писать отрицательных героев, но в «Лете» — маленьком романе, на который ушло у него шесть лет с 1958-го по 1964-й,— он свёл счёты со всеми, кого ненавидел. Весь заряд своей ненависти вложил он в изображение Ангелюка, кадровика, который на всех всё собирает и на всех стучит. Он ничего не умеет, но всем мешает. Он не наделён никакими талантами, кроме абсолютного чутья на мерзость. «Лето в Сосняках» — роман о тех, кого Рыбаков любил, и о тех, кто эту любимую им новую Россию убил. И думаю, что советских иллюзий в этом романе уже нет, потому что Ангелюк — носитель косной и бессмертной человеческой природы; она торжествует над всем, её устраивает любой тоталитаризм, и она своё возьмёт. Так что в этой книге 1964 года странным образом угадана участь «оттепели» — хотя Рыбаков не был сторонником Хрущёва, и дело было не в Хрущёве: дело было в том, что модерн в очередной раз погребли. Сначала его убили репрессии, потом добила война.

Самая известная книга Рыбакова сегодня — «Тяжёлый песок», потому что холокост в наше время — одна из главных военных тем. Это объяснимо: к фашизму так или иначе могли приспособиться многие, и некоторым даже нравилось,— полностью исключено это было только для евреев, которых истребляли под корень и без отлагательств. Тема холокоста — как и всякая еврейская тема — в Советской России не приветствовалась, не приветствуется и сейчас (почему-то я думаю, что «Бабий Яр. Контекст» Сергея Лозницы не получит российского проката, рад буду ошибиться). Но роман Рыбакова, представляющийся мне самым мощным его произведением, далеко не только о холокосте. Я читал и перечитывал его много раз, там многое придумано очень сильно — как раз документальная основа там не главное, а самое главное в этом заглавном образе. Тяжёлый песок, в котором никого не нашли, песок, которым стало всё,— это было надгробие всему XX веку, не только европейскому еврейству, не только советскому проекту. И Рахиль Рахленко, которая бесследно исчезла, как душа этого рода и этого города,— тоже образ колоссальной силы, это только матёрый реалист Рыбаков на старости лет мог такое придумать, потому что кому же, как не реалисту, осознавать всю недостаточность этого метода. Но главный пафос этого сочинения, главный побудительный мотив его написания всегда оставался для меня загадкой. Рыбаков вовсе не хотел прикоснуться к запретной теме и такой ценой обеспечить себе европейскую славу: никто не дал бы никаких гарантий, что Ананьеву хватит пороха напечатать эту книгу в «Октябре», а Рыбаков не тот был человек, чтобы отдавать её в самиздат или тамиздат. «Детей Арбата» не отдал же. Ему было принципиально важно напечатать это легально, он придавал огромное значение публичному признанию некоторых вещей в советской истории. Но дело было и не в скандальности темы, и не в желании увековечить трагедию советских евреев, и не в колоссальной притягательности самих героев этого романа — Иакова, Рахили и их детей; в конце концов, иногда писателю хочется красиво написать красивую историю, но здесь был явно иной стимул. И в конце концов я понял, то есть нашёл ответ для себя: Рыбаков писал эту вещь по тем же примерно моральным побуждениям, по которым Слуцкий написал в шестидесятые:

Еврейским хилым детям,
Учёным и очкастым,
Отличным шахматистам,
Посредственным гимнастам,
Советую заняться
Коньками, греблей, боксом,
На ледники подняться,
По травам бегать босым.

Почаще лезьте в драки,
Читайте книг немного,
Зимуйте, словно раки,
Идите с веком в ногу,
Не лезьте из шеренги
И не сбивайте вех.
Ведь он ещё не кончился,
Двадцатый страшный век.


Идея не только в том, что надо в таком веке физически закаляться. Идея в том, что надо сопротивляться. Потому что весь роман Рыбакова — это гимн сопротивлению, всем его формам; это проклятие покорности, с которой принимают участь, это яростный и отчаянный призыв сражаться в безнадёжной ситуации, сражаться до последнего. Кто не отчаивался, не выжидал, не боялся — те спаслись. И в гетто у него спасаются те, кто отважились раздобыть оружие, те, кто отважились бежать,— и главной героиней становится у него Дина, застрелившая председателя юденрата. Спасение не гарантировано — спасение наступает в тот миг, когда ты перестаёшь ждать и начинаешь действовать; когда твоя участь становится не чьим-то произволом, а делом твоих рук. И для того чтобы это написать, почти 70-летний Рыбаков, который внутренне расстался со всеми своими страхами, поставил на карту всё. До советских перемен — и формального конца советской власти — было ещё долго, но надо было уже сказать вслух: иногда терпеть и страдать — занятие растленное.

4

Дальше я приведу фрагменты из статьи к тридцатилетию «Детей Арбата», написанной в 2017 году и, к сожалению, не устаревшей.

С апреля по июнь 1987 года в «Дружбе народов» печаталась первая часть романа. Семь лет спустя Рыбаков закончил трилогию, осуществив давний замысел к восьмидесяти трём годам,— случай, почти не имеющий аналога в мировой литературе. Проблема в том, что книга эта — как и большинство тогдашних шумных публикаций — осталась непрочитанной; когда роман дают на одну ночь, его ждёт участь «Доктора Живаго». Ведь и «Доктора» у нас по-настоящему понимают единицы — остальные до сих пор недоумевают, из-за чего сыр-бор.

Путинская эпоха может во многих отношениях казаться потерянным временем, но в одном оказалась прорывной и даже революционной: Россия узнала о себе много интересного, отказалась от многих беспочвенных надежд и навязанных представлений, по некоторым направлениям достигла дна, по другим прошла точку невозврата. Короче, как сказал мне один приятель из числа пролетариев, а вовсе не гуманитариев,— мы пережили откровение. С точки зрения этого откровения многие перестроечные тексты, носившие на себе отпечаток советской наивности, перечитывать немыслимо: русская хтонь оказалась поглубже советского террора и за семьдесят лет советской власти никуда не делась. Но Рыбаков уцелел, и больше того — его тетралогия сегодня бесценна, потому что в эпоху начавшихся споров о советском проекте, о соотношении модернизма и азиатчины в тридцатые годы всякое прямое свидетельство приобретает особый вес. А его свидетельство — правда из первых рук, потому что, родившись в 1911 году, он принадлежал к первому советскому поколению и видел, как оно вытеснялось совершенно другими людьми.

Автора интересовала именно судьба поколения. Он считал долгом довести роман до войны, до гибели Саши и Вари,— не потому, что спешил оседлать волну успеха, потому что в 80 лет человека не так волнует успех, да и гонораров за всепланетные переиздания «Детей» ему хватило бы на безбедную старость; ему важно было показать, что поколение советского модерна уничтожалось целенаправленно и безжалостно, и война играла тут не меньшую роль, чем террор; в сущности, она и есть самый беспощадный вид террора. Люди, уделом которых была грандиозная переделка мира, спасение его из цивилизационного тупика,— были брошены в эти две топки за каких-то десять лет и в подавляющем большинстве истреблены; выживших хватило на «оттепель», но и «оттепель» захлебнулась. А в конце восьмидесятых Рыбакова готовы были чтить, но не читать.

Вот Саша Панкратов — не лишённый, конечно, множества пороков, властолюбивый, иногда жестокий (вспомним, как он выгнал малолетнего хулигана из пионерлагеря, отлично зная, что дома его страшно изобьёт отец; вспомним и проницательный взгляд этого отца, в котором Саша прочтёт потом свой приговор). Он догматик, пожалуй, и в коммунизм верит, и собственной силой наслаждается, и в оценках бескомпромиссен, почему и становится в школе комсомольским секретарём. Но он человек того нового типа, о котором мечтали не только революционеры, народники, террористы, не только дитя вымечтанной русской утопии,— он как раз и воплощение русского модерна, потому что для него работа важнее жизни, потому что для него человек стоит столько, сколько он умеет, а врождённые признаки, национальность, корни, традиция — не значат для него ничего. Отступить для него — позор, и Рыбаков с наслаждением изображает силу, упрямство и волю этого героя. Однако в ссылке до Панкратова доходит самое страшное — ключевые слова сказаны в шестой главе третьей части:

«Идеей, на которой он вырос, овладели баулины, лозгачёвы, столперы, они попирают эту идею и топчут людей, ей преданных. Раньше он думал, что в этом мире надо иметь сильные руки и несгибаемую волю, иначе погибнешь, теперь он понял: погибнешь именно с сильными руками и несгибаемой волей, ибо твоя воля столкнётся с волей ещё более несгибаемой, твои руки с руками ещё более сильными — в них власть. Для того чтобы выжить, надо подчиниться чужой воле, чужой силе, оберегаться, приспособляться, жить как заяц, боясь высунуться из-за куста, только такой ценой он сможет сохранить себя физически. Стоит ли так жить?»

Советская власть была властью людей, которые сами себя воспитывали,— такие эпизоды есть и в «Детях Арбата», где Саша тренирует волю, прыгая с обрыва, и в «Доме на набережной», где герои побеждают страх высоты. А стала властью слабых, приспособившихся, подчинившихся. Собственно, это перерождение и есть тема «Детей Арбата». Это история о том, как идеями и лозунгами модернистов овладевают люди архаики: все внутренние монологи Сталина как раз об этом. Он верит в силу — и ненавидит сильных: безликая власть, безликая воля — его идеал. Те, кто не ломается,— потенциальные враги. Всё это казалось простым и очевидным, когда вышел роман Рыбакова: были живы люди, помнившие то поколение, люди, имевшие советский опыт. Но сегодня мы сталкиваемся с грандиозной подменой: любая революция объявляется самоубийственной, любая сила — насилием, любой модерн — обречённым. Хорошо только то, что имеет глубокие корни, что освящено вековым опытом. Любопытно, что на этом сходятся путинисты с либералами, западники со славянофилами: надо приноравливаться к собственной истории, угождать большинству, исходить из данностей. Но роман Рыбакова как раз об этом! Он о том, как Сталин победил реформаторов, сделав ставку на эти самые данности: на то, к чему народ привык, на отказ от исторического усилия. Поколение Панкратова ломает матрицу — но Сталину именно эта матрица и угодна. Сейчас Ленина пытаются представить прежде всего тираном, забывая о том, что тирания не была для него самоцелью. Все мы сегодня повторяем одну и ту же мантру: любая российская власть обречена перерождаться, здесь можно построить только империю, давайте же оптимизировать эту империю, потому что здесь никогда не будет иначе... Здесь уже бывало иначе, тому порукой поколение «детей Арбата»; но самосохранение системы потребовало сначала придавить этих детей террором, а потом вырубить войной. И войну они выиграли, как и показывает Рыбаков в последнем томе,— но заплатили за это жизнью. Когда говорят о том, что войну выиграли, завалив мясорубку мясом,— соглашаются, в сущности, с теми, кто выше всех добродетелей ставит русскую жертвенность. Нет, войну выиграла новая страна, у которой были другие, непривычные ценности и мотивации, — но и эту победу умудрились отобрать, хотя на память о ней ссылаются беспрерывно. Войну выиграли те самые ценности, которые сегодняшняя российская власть отрицает и которых смертельно боится. Более антисоветской власти, чем нынешняя, в России не было и не будет. Это власть Шароков — Юра Шарок предсказан у Рыбакова с поразительной точностью, это Шароками наводнена нынешняя Россия, они в ней повсюду, и главная беда не в том, что они воруют, а в том, что у них нет лица. Единственный доступный им способ воспитать массу — страх. Вся книга Рыбакова — важнейшее лекарство от страха, она пронизана ненавистью к нему, к любой несвободе. То, что вся Россия, вся её мораль, энтузиазм, подвиги и представления о чести держатся на тюрьме и каторге, на ссылке и слежке, на допросах и анкетах, — показано у Рыбакова с невероятной отчётливостью. Ни одна революция в России не была по-настоящему успешной потому, что не было взятия Бастилии: каждый победитель торопится набить тюрьмы своими оппонентами, прежними властями. Ужас тюрьмы, ссылки, лагеря — лейтмотив книг Рыбакова, главная тема размышлений Сталина в этих книгах. И в этом его главная заслуга, а вовсе не в изобретении формулы «Нет человека — нет проблемы»: это всего лишь переделанная чекистская поговорка «Нет тела — нет дела». Гораздо важнее пафос рыбаковской ненависти к тюрьмам и слежке, и именно «Россия без тюрем!» должна стать главным лозунгом новой утопии. И как страх тюрьмы объединяет здесь всех — так и ненависть к этому въевшемуся тюремному духу, к пайке и бушлату, к стукачеству и кайлу будет объединять всю новую Россию независимо от политических убеждений, как всех вечно спорящих ссыльных во второй части романа Рыбакова объединяет ненависть к ссылке.

Разумеется, перечитывать Рыбакова сегодня многим неприятно. Эти многие будут ругать Рыбакова за суконный стиль и «примитивную драматургию», как написал один критик в статье про «Детей Арбата», специально подчеркнув, что перечитывать их он не намерен. А зря — полезная книга. Понятно, что вспоминать сегодня советский опыт проще всего, отождествляя его с цензурой и репрессиями,— но при цензуре и репрессиях такая книга могла быть написана, а сегодня её появление исключено, не потому, что страшно, а потому, что незачем. Ведь так лень, так неохота ещё раз напрягаться! Ведь в России всегда так было! И повторяют это с одинаковым энтузиазмом и самоназначенные русофилы, и назначенные ими русофобы, и стар, и млад, и лев, и прав. Но Варя Иванова и Саша Панкратов были, и никто уже после Рыбакова не сможет их стереть из истории. Они были и всем своим опытом, своей свободой — да, в том числе и сексуальной,— своей силой и решимостью, своим умом и гордостью отрицали империю. Они строили другую страну и были её гражданами. Тогда, чтобы истребить их, понадобилась пятилетняя война, страшнейшая в истории человечества, и ни с чем не сравнимая сталинская опричнина. Что понадобится сейчас — не знаю. Но у новых детей — а они похожи на Панкратова — есть по крайней мере «Дети Арбата», и если они вовремя прочтут эту книгу, то уже не дадут задурить себе голову.

5

Разумеется, обозвать меня совком очень просто. Упрекнуть в попытках реанимировать ГУЛАГ — того проще. Но иногда стоит задуматься, зачем моим оппонентам это нужно. Их не интересую я — я им ничем не мешаю, хотя на моём фоне, возможно, им трудно чувствовать себя самыми умными. Но это ещё можно стерпеть, и дело отнюдь не во мне. Дело в том самом отказе от исторического усилия, который губит сегодня все российские начинания; в страхе перед любым лидером — потому что он неизбежно станет тираном; в отказе от поступка — потому что все будут только смеяться, а героизма не оценит никто... Слабость, трусость и подлость кажутся победителями, абсолютными чемпионами. Чтобы справиться с ними, нужен исключительно сильный витамин. В книге Рыбакова этот витамин есть.

По-моему, для бессмертия этого достаточно. Рыбаков был атеистом, как и его герои, и потому собственная фамилия вряд ли казалась ему метафорической или, не дай бог, символической. Но апостолы — первые люди новой эры — были из рыбаков, и этот опыт не в последнюю очередь помог им стать ловцами человеков.

Если человеков не ловить, они так и останутся скотами.


ПОРТРЕТНАЯ ГАЛЕРЕЯ ДМИТРИЯ БЫКОВА | подшивка журнала в формате PDF
Загрузка...

Комментарии

Комментарии для сайта Cackle
Загрузка...

Еще новости:

Читайте на Sportsweek.org:

Другие виды спорта

Sponsored